Органон : Литературный журнал
 

  скрупулы
Блогосфера Органона

 

  Возвращённые метафизики (часть 1) 16.06.2008: ИВАН ЗОРИН


ГОНСАЛО ЭРНАНДЕС ДЕ КОРДОВА

Вот что поведал - его рассказ донесли педантичные протоколы инквизиции – этот духовидец, предтеча Калиостро и Сведенборга.

«Когда я попал на небо, то, как и все, надеялся встретить там Бога. Но какой-то младший ангел, белый, как мел, разъяснил мне, что Бог занят разбирательством важных дел.

 - Что может быть важнее моей души? - возразил я. Но ангел рассмеялся и предложил следовать за ним. Он полетел, шурша крылами, и я едва поспевал прыгать с облака на облако.

 - Как же ты мог двигаться, - перебил бесноватого судья, - если на небесах нет времени? - Эрнандес не нашел что ответить. А обвинитель поставил галку в пункте «Отрицание церковных догматов».

«Ангел привел меня к пещере, сложенной из туч, и предложил войти, обещая раскрыть великую тайну. С трепетом и надеждой я переступил порог. «Рая или ада», - гадал я. К моему удивлению, я оказался в обстановке, точно соответствующей моей комнате на земле: те же стол, комод, стулья и постель, откуда ваши стражники выволокли меня четыре дня назад. Только в углу, где у меня была дверь на улицу, темнел проем. Я подошел ближе и увидел в нем себя. Поначалу я решил, что там висит зеркало, но мое изображение, несмотря на то что я не шевелился, все увеличивалось, пока в комнату не вошел мой двойник… Как и я, он оказался разговорчивым, но этим наше сходство и ограничивалось. Побеседовав с полчаса, я узнал его судьбу, которая разительно отличалась от моей. Он служил землемером, составлял кадастры, а я, как вам известно, протирщик линз. Да и вкусы наши различались: я люблю рыбу, он – мясо, я предпочитаю тишину музыке, он - наоборот. Он был тем, догадался я, кем бы я мог быть, имея другие наклонности и характер. Когда я на правах хозяина отвернулся к комоду, где у меня хранилось молодое вино, мой собеседник неожиданно исчез. И вместо него явилась другая фигура, также моя копия… Этот оказался ремесленником по золоту и был, в отличие от меня, женат. Он был угрюм, потому что опасался за детей, оставшихся без присмотра… А потом и он исчез. Его место занял третий, четвертый…. Череда моих «я» возникала передо мною. Среди них были разбойники, немые, почтенные граждане, мытари, игроки в кости, точильщики ножей, златошвеи, безумцы, пьяницы, нищие, цари… Один оказалась женщиной… Их тела были различны, но дыхание их костей было одинаковым. И они все были тенями моего «я», его долгим эхом, которое звучит вечность… Как же выбирает смерть, подумал я, из людей похожих, как капли…

И тут снова явился ангел. Рассыпая повсюду искры, он вопрошающе сложил крылья, одно перо при этом, оторвалось, провалилось сквозь пол и, кружась, полетело на землю. Он замер изваянием на моей – я понял – будущей гробнице, и заговорил, не размыкая рта.

 - Достоин ли ты уст Всевышнего? Молчишь ли ты с ним на одном языке? Как Он может разъяснить моли, бьющейся на окне в паутине, что свет проникает сквозь тусклое стекло, которое ей никогда не пробить…

Посвященный в тайну тайн, я согласно кивал. - Да, да, я - это все, все – это я… Любой из живущих брат мне, потому что он и есть я, которого на самом деле нет… Неважно кого выбрала смерть. Мое «я» воскресает в каждом - каждый раз иное, потому что на свете нет людей, а есть – человек… Эти кудри, - здесь Эрнандес тряхнул головой, - ветер рвал еще при Понтии Пилате…

Один прокурор услышал в речах ересь катар, другой - старые, как мир, иудейские мифы о первочеловеке, слагающем Вселенную. «Каждый – свой собственный двойник, встретить самого себя неудивительно», - попробовал защитить Эрнандеса третий. Правду решили испытать огнем…

Здесь, сообщает свиток, подсудимый выпучил глаза. - Вам не убить меня, - дико вращая белками, кричал он, когда ему примеряли испанский сапог, - потому что меня нет…

 - А кто же тогда вопит? – находчиво возразил инквизитор.

Но духовидец не слышал. «Мое “я” слагает все человечество, - жадно скрипел он зубами, - каждый - мой альтер эго, а “эго” Эрнандеса – фикция, книга добра и зла забита человеческими измышлениями…».

Прекращая кощунство, отмечает старинный манускрипт, милосердный Бог принял душу прямо из пыточной камеры.

 

ПАФНУТИЙ БОЗЕ

Во времена, когда невежественные короли варваров искупали римское распутство, а Григорий Турский писал «Историю франков», в обители святого Фомы близ Лиона жил скромный переписчик книг. После своих трудов, не столь тяжких, сколь однообразных, он возвращался в келью, где предавался молитве и вкушал скудную трапезу. Но когда луна багрилась над лесом, и вой волков заглушал доносившийся из-за стен храп братии, он не находил покоя. Закрыв глаза, он отворачивался в угол и размышлял тогда над евангельскими: «Вначале было Слово, и Слово было у Бога…». В свою мрачную эпоху, полуграмотный, он считался человеком образованным. «Справьтесь у Пафнутия», - советовали монахи озадаченным богословским хитросплетением прихожанам. Впрочем, его действительно отличали усердие и дотошность. К тому же он был целомудрен и сед.

Любой образ, рассуждал он, вспоминая свои дневные занятия, распадается на горстку слов, его плоть состоит из букв. О каком же Слове тогда идет речь? Он до того задумывался, что не замечал, как из миски ему за шиворот лезли тараканы, а на нос натекала капля… И каждый раз, когда ему казалось, что впереди вот-вот забрезжит свет истины, он в изнеможении валился на солому. «Это бесы насылают на меня сны, уводящие во мрак…» – думал Пафнутий и постом подготавливал себя к подвигу бодрствования. Он уже научился не спать по трое суток, и вот однажды ему явился ангел. Говоря по правде, его дни перемешались с ночами настолько, что он уже и сам не мог определить, случилось ли это наяву или во сне. Ангел дрожал на стене красной тенью и время от времени строил отвратительные рожи. Это мерзкое кривлянье отвлекало Пафнутия, заставляя подозревать в пришельце слугу дьявола.

 - Ты прав, Пафнутий, - не размыкая рта, говорил ангел, - библейские пророки рассыпаются на слова. – Пафнутий, глядевший не моргая, согласно кивнул. – Но верно и обратное… - Ангел многозначительно передернулся и напустил таинственности. – Ну же… - подтолкнул он Пафнутия на следующий шаг. - От растерянности Пафнутий перекрестился и неожиданно зевнул. – Знаки испещрили Вселенную, как пятна на спине прокаженного, - зашел с другой стороны ангел, - и живое и мертвое – только следы, только отражение божественного алфавита, мир дольний списан с мира горнего… - Пафнутий вытянул палец, пытаясь расковырять бестелесного собеседника, но сломал ноготь о засиженный слизняками камень. – И не пытайся, - сменив маску, зашептал ангел, - нам не познать друг друга, мы оба открыты только Всевышнему…

И тут Пафнутия осенило. «Люди – это слова, которые читает Бог», - выдавил он, уставившись на стену. Но ангел уже исчез.

На другой день Пафнутий исповедовался. Настоятель наложил на него епитимью, отлучив на день от переписывания, ибо греховные глаза, зревшие дьявола должны остыть и не передавать книгам сатанинского жара. Он призвал Пафнутия к раскаянию, но тот упорствовал. «Люди – это слова», - твердил он, когда за ним закрывались ворота монастыря, терпеливо снося проклятия. С тех пор, вращая воспаленными глазницами, он стучал по дорогам посохом, находя подтверждения своему озаренью. Словами были и тароватые торговцы, и крикливые крестьянки, и встреченный им раз епископ. Он видел место в гигантском словаре и длинноволосым королям, и бледным ангелам апокалипсиса. Словом был и крест на Лысой горе, и предательство Иуды, и он сам, Пафнутий. Безумный, он бродил по монастырям. Возбуждая паломников, поклонявшихся святым мощам, делился своими откровениями, проповедовал им свое слово о словах. Его не слушали, но это его нисколько не смущало, наоборот, он находил в этом подтверждение своей правоте. Несколько раз его хотели побить камнями. Он сносил оскорбления с мужеством уверовшего или безразличием юродивого, и это его спасло. «Да, да, - громко кричал он своим хулителям, - вы только слова, и вы слепы, потому что не в силах себя прочитать…». Его не трогали из-за суеверного ужаса перед сумасшествием, но деревенские мальчишки мазали ему сонному лицо птичьим пометом. Вскоре соблазненные его лжепророчеством объединились в секту, у любой нелепости рано или поздно найдутся поборники. Расположившись на поляне, вкушая рыбу и хлеб, Пафнутий проповедовал им свое странное учение. Они не спорили, когда он говорил, что судьба опережает наше рождение, беспрекословно внимали его персту, указывающему, кто каким словом родился. Здесь были «любовь», «зло», «глупость», «рассвет», «дивное диво», их не смущало, что кто-то был глаголом или прилагательным. Среди них находились «есть», «быть», «сокрушаться», «творить» или «совокупляться». Некоторые удостаивались быть двоеточием или запятой. Долговязый пастух с рябым лицом, то и дело испуганно дергавший плечом, согласно Пафнутию, исполнял в божественном тексте роль тире. И только раз, заикаясь, они решились спросить, какое слово предназначено самому учителю. Пафнутий и сам размышлял над этим долгими ночами, странствуя из города в город. «Слово», - ответил он не без некоторых колебаний. На него донесли, и его откровения сочли не столько опасными, сколько кощунственными. На соборе, ввиду упорства, Пафнутия присудили к сожжению. Он не отрекся, даже, когда боль исказила ему лицо, а мука вырвала вопль – эту единственную на земле истину. Быть может, он надеялся, что огонь не тронет его: раз люди – это слова, значит, они бессмертны…

Его имя быстро стерлось, ведь память делает невнятными все языки. Предшественник Леона Блуа и арабских мистиков, Пафнутий в отличие от них отрицал (или не понимал) аллегорию, его бесхитростной душе была чужда обертка метафор, но, проникая в суть вещей, он с обнажающей наивностью расписался в божественной книге мироздания.

 

АЛЬ КАДРАСИ

Погребенный в первые века Хиджры, духовный отец Джелал-ад-дина Руми, Джафар ибн Саул аль Кадраси из братства бродячих дервишей был крив и горбат, так что мог чесать себе пятки, не сгибаясь. Топча босыми ногами пыльные дороги халифата, он проповедовал, что Аллах творит во сне. «Мы все – сон Аллаха, - торжественно струил он свет озарившей его истины, уставившись единственным глазом, сверкавшим из-под зеленой чалмы. – А разве можно управлять сном? Никому не дано угадать его течение…». В ответ дехкане бросали иногда финики, иногда камни. Но он и здесь видел знак. «Поступки нельзя предугадать, будущее неведомо самому Аллаху, - думал он, пританцовывая от боли под градом булыжников. – Деянья каждого - тайна для него самого…».

Исколесив Сирию, Джафар направился в Хорасан. Согнувшись под тяжестью своего уродства, он смело пел любовные песни проплывавшим мимо него на носилках красавицам, восторгаясь их родинками и изогнутыми, как лань, бровями. Он надеялся на взаимность, ведь в хаосе сновидений все возможно… Отрицая свободу воли, Джафар возводил в правители случай, который передвигает фишки добра и зла из-за спины и Бога и дьявола. Он слыл чудаком даже среди привычных к странностям бродячих самозванцев мусульман. Иногда, созвав к мечети толпу, он вдруг замирал, точно набрал в рот воды, и от него нельзя было добиться слова, ни лестью, ни угрозами. Порой же он часами распинался перед дорожным столбом, собакой или уснувшим в поле ребенком. Сам он в своем поведении не находил ничего удивительного. «На земле нет логики, - учил он, - все это выдумки Аристо…» «Как же тогда ты все объясняешь?» – спросил его раз любознательный козопас. «А тебе только кажется, что ты меня понимаешь», - не растерявшись, ответил Джафар. «Да, да, - подумал он про себя, - любой разговор – это беседа глухонемых». «А ты думаешь, почему Всевышний столь молчалив? – добавил он. – Пути Господни неисповедимы для Него Самого, их не в силах выразить не только земной, но и небесный глаголы… - Джафар смерил козопаса с головы до пят победным взглядом. – Именно поэтому Его мудрость неизреченна…».

Позже, когда из этого сложили притчу, смущенный (или озаренный) его толкованием козопас будто бы пал на колени.

Джафар отрицал и бессмертие души. «Наша смерть означает, что Аллах перестает нас видеть», - с упрямой последовательностью твердил он. «Смерть –это полдень, когда исчезают наши тени», - иногда пояснял он метафорой свое туманное верование. Однако, со временем оно получило распространение и уже властвовало над умами берберов и согдийцев. Говорили, что в Малой Азии у него появился соперник. В отличие от нищего Джафара у его подражателя была верблюдица – он пил ее молоко и пек у нее под мышкой лепешки. Кроме того верблюдица метко плевала в обидчика своего хозяина. Оскорбляя Джафара, грек заявлял, что видит будущее также ясно, как плешь бритого наголо каторжника. Цокая языком и щурясь на звезды, он с легкостью предсказывал бури, недород, затмения луны, болезнь падишаха и знал, через сколько времени молодой муж даст развод жене. «Будущее лежит вот здесь», - указывал он на свою морщинистую ладонь. Он уверял также, что всегда точно знает количество волос в своей седой бороде, которую рвал ветер. В ответ он несколько раз называл числа, до которых не мог досчитаться ни один смертный, и подавленные их огромностью, все падали ниц.

Двум пророкам тесно во Вселенной, и вот однажды, в первую джуму месяца джумада-аль-авваля они встретились на дороге в Балх. «Я знал о нашей встрече еще в Багдаде, когда отправлялся в путь», - насмешливо приветствовал Джафара малоазиец, качаясь между горбами верблюдицы. Джафар сверлил его единственным глазом. Их уже окружала толпа, готовясь к схватке, люди черпали ведрами из арыка тухлую воду - для проигравшего. «Ты ведаешь будущее, - произнес Джафар таинственно и зло, молчать дальше было неприлично, - значит, знаешь, что тебя ждет через мгновенье». Почуяв неладное, малоазиец, стал коситься по сторонам. «Знай же, слепец, ты переживешь меня лишь на сутки», - решив упредить подвох, запричитал он. В ответ Джафар неожиданно распустил пояс и, сунув руку по локоть, достал из-за пазухи змею. Пока она летела на грудь астролога, трижды свилась в кольцо, рассекая хвостом воздух, дунула ветер. «Будь проклят, подлый убийца!» – завопил грек, пытаясь сбросить гада на землю. Его лицо исказил ужас, он приплясывал, точно бесноватый. Джафар рассмеялся: «Не бойся, я вчера вырвал ей ядовитые зубы…».

Снова запахнув халат, он уже отворачивался, когда ощутил теплый плевок верблюдицы…

Выходки Джафара становились все безобразнее, высказывания – все кощунственнее. Они переполнили чашу терпения даже мягкосердечных подданных Пророка. Столичный кади обвинил его в расколе, и дело привлекло внимание визиря. На соборе из почтенных мулл Джафар оставался верным себе, выказывая полное безразличие к приговору, который нельзя ни предугадать, ни предотвратить. Он оживлялся, лишь когда вспыхивал богословский спор, с жаром отстаивая свои представления о мире. «Единственное, что известно о мире, - вяло возразил ему визирь, - это то, что он не такой, каким его воображают…». А после взмахнул платком. И Джафар понял: жест перечеркивал его жизнь. Но, следуя до конца своей странной теории, он еще надеялся. «Во имя Аллаха, милостивого и милосердного! – молил он палача, и его тюрбан, съехав при этом набок, обнажил кривой глаз. – Ты убиваешь человека!..» «Я убиваю лишь тень из сна», - возразил ему палач, слушавший его речи, и проткнул его ятаганом.

 

ШАНКАДЖУНА

Он прославился тем, что знал свою судьбу точнее гадалки, глядящей на линии ладони. Про него говорили, что он распахнул небо, а некоторые верили, что Шанкаджуна это псевдоним Бога.

В юности Шанкаджуна служил гонцом у раджи южной Индии, отличаясь стройностью и быстротой ходьбы. Проверяя его ловкость, однажды устроили состязание: пустили оленя, а через день, вслед отправились охотники. Через год Шанкаджуна принес во дворец загнанное, утомленное преследованием животное…

Раз сандалии натерли ему ногу, и он отдыхал на кладбище, опустившись на могильный камень с эпитафией «Я был тобой – ты станешь мною…». Тусклая, как затертая рупия, луна цеплялась за мангровые деревья, вокруг чернели гробницы, и Шанкаджуна глубоко задумался, собирая в кулак песок и посыпая им ветер. Река шевелила стебли лотоса, в зарослях бамбука одиноко пела цикада… И вдруг перед Шанкаджуной возник мертвец. Впрочем, это мог быть один из голодных духов, населяющих нижние миры, как лягушки болото, - асур или ракшас. Лунный свет пробивался сквозь его изъеденные червями лохмотья. «Нищему не завидует даже мертвый», - сокрушенно покачал он останками головы, вздернув губы, алые, как кровь. «Нищему легче умирать», - возразил Шанкаджуна. Они говорили на утраченном ныне диалекте пали. «Смерть всего лишь миг», - вздохнул призрак. «Жизнь – постоянное умирание, - опять не поддался юноша, - первый шаг младенца это шаг к смерти…». «А он не глуп, - зашептали джунгли, - расскажи, расскажи ему…». И призрак начал: «Тысячу лун назад я был брамином. Я шел восьмеричным путем, постигал семь джайнских суждений и соблюдал ритуалы йогачары. Я повторял мантры, славящие Кришну, и слово «ом», заключающее Вселенную. Переписывая сутры, я ломал голову над десятью вопросами, о которых умолчал Будда. Я искал реальность, которая прячется за реальностью, и действительность, что стоит за пустотой. А вместо этого я научился лишь завязывать в узел пучок света и доставать вещи из снов. Я хотел вывернуть наизнанку небеса, а теперь склеп ограничивает мой мир – такой же, как у выкидыша…

 - Зачем ты рассказываешь мне свою жизнь, - прервал его Шанкаджуна.

 - Но это и твоя жизнь, - оскалился сгнившими зубами покойник, - нет судеб – есть Судьба, все люди – один человек, как все муравьи – один муравей, а твои предки - это ты в предыдущих аватарах… - В тряпье глухо залязгали кости, он стал, как тень. – Что толку конечен ли мир или бесконечен? Или он не конечен и не бесконечен… Все пути, как полосы у тигра, - им одинаково предначертано идти от пасти к хвосту… - Ты говоришь банальности, - рассмеялся Шанкаджуна, которому делалось страшно. - Однако представляй люди в точности свою судьбу, они были бы бесстрастны и счастливы, - отмахнулся покойник. В его усах запуталась мошка, и теперь ее жужжанье сливалось с голосом. – Выбор – это страдания, но время - не ветвящееся дерево и не сад расходящихся тропок, - кому суждено умереть от укуса тарантула, не спасется, избегая насекомых… - Разбрасывая повсюду узелки лунного света, он поведал затем Шанкаджуне его будущее. Мельчайшие подробности, с которыми он рисовал его, заставляли юношу вздрагивать. А чтобы он не забыл их, ракшас подарил ему зеркало, которое извлек из сна Кришны. - Как бытие есть только форма небытия, так и явь – лишь одна из форм сна, – пояснил он, скрутив очередной лучик света. – Время в зеркале опережает реальное, так что, заглядывая в него, ты заглядываешь в свое завтра…

С тех пор у Шанкаджуны умерли все желания. Поперхнувшись, он не пугался, зная, что откашляется, а, встретив женщину, не мучился сомнениями, точно зная, ответят ли ему взаимностью. Он смирился с судьбой, ведь бунт подогревает всегда невежественная надежда, бунтовать же против предрешенного невозможно. Зато, голодая, он точно знал, когда утолит голод, вытаскивая занозу, – когда утихнет боль. Он теперь знал, что раздавит скорпиона, еще до того, как наступал на него, и видел слова, в которые обернутся еще не родившееся у него мысли. Незнание часа смерти делает нас бессмертными, его знание сделало Шанкаджуну бесстрашным. В схватках кшатриев, он стоял под градом стрел, изредка протягивая руку, ловил пернатую змейку и ломал ее пополам. Иногда, правда, ему становилось скучно, и тогда он несколько дней не заглядывал в зеркало…

Наша память хранит прошлое, Шанкаджуна же после встречи в джунглях хранил воспоминание о будущем. Он знал, что споткнется, и спотыкался, ведь будущего не избежать. Прежде чем заглянуть в зеркало, чтобы в очередной раз узреть грядущее, он вспоминал, что уже видел это новое свое заглядывание еще тогда в прошлый раз, когда украдкой подглядел в зеркало, открывшееся в зеркале. Эта картинка в картинке, содержащая саму себя бесконечное число раз, таила будущее, уходящее, таким образом, вглубь зеркал. Из-за бесконечной повторяемости во времени получалась петля, которую, чтобы не сойти с ума, Шанкаджуна избегал, отворачиваясь в сторону.

Говорят, он наслаждался покоем до глубокой старости. Однако, в конце жизни он все же разбил зеркало. Быть может, он разочаровался в нем, поняв, что мертвец, обманул его, наградив его своим счастьем – счастьем покойника…

 

В КОМНАТЕ ВЕЧЕРОМ1

Смолкли цикады, желтые листья покрыли и мостик и реку.

За окном - осень.

«Мир избавляется от своих актеров», - думаю я, листая в одиночестве Книгу.

Я ищу слово, которое будет в конце, с равнодушием и отчаянием подозревая, что оно не может быть Богом.

Свет от лампады уперся в иероглифы, и на душе у меня смутно, как у слепого крота.

А все-таки жаль, что смерть выгонит меня отсюда – за глухие шторы, в городской муравейник…

 

ВАРФОЛОМЕЙ БАШКА

В конце царствования Ивана Васильевича, в корчме «Без дна», что прижалась к трем соснам на муромском тракте, за дубовым столом с разносолами сидел беглый монах. Он держал путь в белокаменную, поглазеть на ярмарку и казни. Его туловище занимало пол лавки, у него были щеки, свисавшие на воротник и глаза, отливавшие рыбной чешуёй.

«Нет, Варфоломей, - робко возражал ему корчмарь, уже другой день пивший с ним брагу и оттого взиравший на мир с мутной скукой, - я с тобой не пойду…». При этом он косился на сени, куда выходил с минуту назад.

«Ну, ну… - усмехнулся Варфоломей, тряся салом и отправляя очередную кулебяку в бочку своего живота. – Муж предполагает, а жена располагает…». Он коротко перекрестил чрево двумя перстами. Со двора просунула морду свинья. Корчмарь вскинул к двери руки, и, оправдываясь, начал рассказывать, как ему намедни явился во сне ангел, велевший собираться в столицу, глядеть на казнь великого грешника. «А то, говорит, Севастьян, ты совсем Божий страх потеряешь…» Севастьян показывал котомку и вздернутые на палку лапти.

«Это бес заблудился в твоем сне, вот и наболтал тебе всякой чепухи, - перебила его гора мяса (было слышно, как кулебяка, наконец, ударилась о дно), - Мы беспризорные, Богу, как и царю, до нас никакого дела…».

Корчмарь точно гвоздь проглотил; уставившись на образа с тлевшей в углу лучиной, он думал, что после этих слов точно провалится в ад, где брюхатые, как Варфоломей, черти будут рвать ему ноздри раскаленными клещами.

«Это в сыскном приказе, - поддакнул его мыслям расстрига, - а он по всем плачет…». Бледный, враз протрезвевший Севастьян зашелся в кашле. «Нечистый…» - окончательно уверился он, скользнув по толстой шее, где вместо креста болталась ладанка с толченой травой и сушеной лягушачьей лапой. Варфоломей уже жалел, что сболтнул лишнего, но остановиться не мог. «Небесам плевать на нас, - раззадоривал он смутившегося простолюдина. – И они не стесняются это выказывать, – пряча ухмылку, добавил он, - тогда идет дождь…». Варфоломей ковырял ложкой кашу, липкая жижа текла по усам. Его толкование поразило трактирщика: он схватил веник и начал бить мух, засидевших по осени слюдяные окна…

Выскочившая из-за порога женщина, нервная, как индюшка, схватила было Варфоломея за волосы и стала искать рога, но он успел выставить руки, проникнув прежде своими круглыми, рыбьими глазами сквозь стену.

Неуклюже переваливаясь мимо роющей желуди свиньи, Варфоломей вышел за околицу. Мальчишки мелко крестились ему вслед, со спины принимая его за мешок сена…

По дороге Варфоломею встретились калики перехожие, осоловевшими от солнца глазами, похожие на болотных кикимор. «Бог давно отвернулся от нас, - вел он с ними бесконечные споры, - но не за грехи, а потому что утомился творением… Он теперь спит, а мы лишь досаждаем ему своими никчемными молитвами…». Его не слушали - юродствовать на Руси не внове.

На развилке трех дорог не было никакого камня. «И кому мы только нужны, - почесав за ухом, думал Варфоломей, поправляя лохмотья. – Нет, судьбу покупают вслепую, как кота в мешке…». Он погрозил небу огромной пятерней и поплелся в ближайшую деревню. Чтобы набить яму желудка, ему приходилось отчаянно христарадничать. «Босяк», - жалились селяне, плеснув ему щей, а остатки выливая в помои.

Но дойти до Москвы Варфоломею так и не удалось. По доносу Севастьяна его скрутили люди с метлами и собачьими головами на седлах. Кремль он увидел уже в цепях и попал туда только на одну казнь – свою.

За месяц пребывания в каменном мешке он до того исхудал, что цирюльнику, брившему ему космы, не нужно было, как раньше, обходить его пятью шагами. На дыбе – палачи и дьяки знали свою работу – быстро установили, что чернец Варфоломей Башка был изгнан из лавры за вольнодумство и оскорбительное безразличие к власти. «А ты, разбойник, говорил, что царю-де, нет до тебя дела, - говорил заплечных дел мастер, полосуя ему спину вымоченной в соли плетью. Про Бога он напомнить не решился. «Оный Башка, - развернув грамоту, громко читал с Лобного места плешивый глашатай, - водил дружбу с колдунами и ведьмами, хулил святую церковь в словах, которые и повторить невозможно». Как всегда в таких случаях, оказалось, что еретик вступил в заговор со всеми злодеями, брал у них золото, обещая извести государя и подбить на бунт смердов. За бесстыдные речи, которыми он соблазнял малых сих, поначалу хотели привязать ему мельничий жернов и утопить в проруби. Но потом решили, что это чересчур легкая смерть. К тому же не столь зрелищная.

«Глядите, православные, - орал Варфоломей, когда его жгли в деревянной клети на льду Москвы реки, - дьявол правит Божьими детьми, а Богородица и не заступится…». Он метался по клети, звеня веригами, жмурился от жара опаленными ресницами. Ему не вняли – святотатство не в диковинку на Руси.

Снопы искр уже летели из-под ног осужденного. А его последним видением был Севастьян. Он стоял в толпе и тихо улыбался. Варфоломей успел разгадать эту улыбку: его сон сбылся, а значит, есть высший надзор, есть высшее свидетельство истины…

 

МЕРЕДИТ

На углу Бродвея и Пятой авеню работает шлюха «Мередит, дай в кредит» Ее теория загробного воздаяния обращает на себя внимание. Мередит верит – и в этом ясно видится вездесущее «звезд» нашего времени, - что в рай, который на земле для нее заменяет книга Гиннеса, попадают выдающиеся представители каждой профессии.

Мередит ведет строгий учет клиентам. Она надеется.

 

ТАНАКА

Танака из рода Ши был самураем, когда Землю Богов оскверняла война кланов. Как и его отец, он служил сёгуну Южных территорий и, чтобы стать храбрее, ел печень врага.

«Метафизика – это этика, - учил Танаку Катабата-сан, мастер фехтования на мечах, - а этика – кодекс самурайской чести». Восходящее солнце мертвенно сверкало на их скрещенных клинках, подтверждая эту истину. Но Танака не мог смириться с тем, что его единственное предназначение на свете - долг, а бушидо – его Библия. Он не мог понять, что устройство империи – отражение небесной иерархии, а ритуалы, составляющие суть повседневности, - подобие божественной механики.

С недавних пор Танаку перевели в стражники внутренних покоев. Он видел восковое лицо императора, маленького, пухлого, с изнеженными руками и выщипанными, как у женщин, бровями, наблюдал железную дисциплину казарм, интриги в дворцовых павильонах, строгие обязанности гейш и не находил им места в своем представлении о небе. Оно казалось Танаке выше, шире, значительнее. Он поделился сомнениями с Катабатой. Суровый мастер посмотрел на него, как ящерица, не мигая. «Твои мысли нарушают миропорядок, – выстрелил он в упор, - страшись быть выше предназначенного». И Танака понял, что танец земных теней – это танец масок. Однако, его смутное беспокойство не вылилось в бунт – для этого он был слишком хорошо воспитан. Идя в бой, он по-прежнему раздвигал покрытые чернью зубы, издавая вопль, от которого в жилах стыла кровь, и вместе со своим полком левого крыла по-прежнему готов был пасть за императора, в которого не верил.

Раз среди холмов западного побережья Танака встретил отшельника. Старика одолевал костоед. Ворочаясь на охапке сухого тростника, а подушкой ему служил обглоданный череп, он скрипел зубами, захлебывался желчью. «Что такое жизнь?» - спросил Танака. Старик задрал лохмотья, обнажая свои гниющие раны. А в это время по всей долине цвела сакура, и в необъятной синеве, курлыча, звали подруг журавли... И Танака вдруг понял, что он – центр мироздания, что его смерть оборвет этот привычный ход вещей, тогда исчезнут и небо, и воздух, и обманчивое, как река, время. Он со смехом вспомнил свою клятву верности, это ничтожное пятнышко на пестрой, как веер гейши, жизни. Танака попробовал разложить свое прошлое, отсчитывая минувшие события, точно косточки вишни. Собрав их в кулак, он попытался выстроить прошлое, как шеренгу своего полка, но вскоре убедился, что и прошлое - тоже хаос, и выбросил его в яму…

«А что такое смерть?» В ответ монах поднял череп. «Думаешь, это черви сточили их, - сказал он, указывая на его беззубую челюсть, - нет, он растерял их еще при жизни… Смерть – не ворона, клюющая глаза, смерть – это ловушка из потерь…». И Танака понял, что пустынник еще не видит смерти. «Сообщи мне ее приметы», - сказал он, отсекая ему голову так, чтобы не испортить волос.

Между тем вместе с западными ветрами на острова проникало учение делающее ничтожным культ предков. «Ороговевшая кора стискивает зелень молодого побега, - цитировал Танака его проповедников, - но затвердевшее дерево обречено на смерть…».

Однажды, напившись рисовой водки, он проболтался о своих настроениях. Его упрекнули в пристрастии к заморскому варварству.

А позже этому нашли серьезное подтверждение. Нацепив двурогий шлем, Танака нес караул. Был летний праздник Перемены одежды, флейты играли «Клекот горных фазанов», а с башни запускали бумажного змея. Свесившиеся из небесного чертога облака взирали на дам, играющих палочками бамбука с карликовыми собачками. Возле трона толпились благородные мужи, поэты славословили императора. Танака стоял не шелохнувшись, точно мертвец. Он и в самом деле умер для этого неудачного представления небесной мистерии…

«Но если достоинства человека несравненны, - неожиданно перебил он поэтическое витийство, - значит, его смерть сокрушит мироздание?» Не боясь больше показаться невежливым, он нарушил чайную церемонию. «Зато твоя смерть ничего не изменит, - возразил ему побледневший император, - ведь ты утратил главное из совершенств – послушание…».

Танаке прислали завернутый в коврик нож. За его харакири бесстрастно наблюдал Катабата-сан.

 

АЛИК «СЮ-СЮ»

Свое прозвище Алик получил за заячью губу и щербатые, с присвистом зубы, так что ему впору было озвучивать негодяев в кино. Алик был наркоманом. Днем он бессмысленно топтал московские тротуары в ожидании вечерних галлюцинаций и страхе перед ломкой. Дома у него не было, и я то здесь, то там встречал его нескладную, долговязую фигуру. Точно Агасфер, он вышагивал журавлем в тертых джинсах и неизменном, полинявшем свитере…

Как и многие из его круга, Алик умер молодым. Говорят, перед кончиной, а умирал он тяжело, нагруженный капельницей и полупьяной, безразличной сиделкой, он будто бы увидел приближавшуюся к нему скрюченную улиткой старуху. Чтобы ей было удобнее, он настежь распахнул ей ворота глаз, через которые она должна была вынести его душу, и произнес в первый и последний раз без своего обычного сюсюканья: «Отходился…».

Он так и умер с широко распахнутыми глазами, в которых сиделка на мгновенье увидела удалявшуюся смерть, очень похожую на нее саму, отчего на месяц ослепла, и еще долго потом не смотрелась в зеркало…

Вот что поведал мне Алик «Сю-сю» незадолго до смерти (в его речи сквозило обычное пренебрежение наркомана к почерпнувшему сведения об опиуме у де Куинси).

«Я уж и не помню, когда сел на иглу, но нисколько об этом не жалею. Однако, со временем, и этим, как будто отрицая его течение, стала повторяться одна и та же картина. Стоило мне уколоться, как сразу начинало казаться, что я вот-вот разгадаю тайну мироздания, схвачу за хвост птицу истины. В такие мгновенья я обладал правдой о мире, мое «я» невозможно было обмануть, я проникал во все предметы, видел изнанку вещей и две стороны одной медали. Горизонты моего сознания двумя руками ловили светило, озарявшее вход в лабиринт, казалось, еще чуть и я постигну Бога… Но вот беда – вернувшись из путешествий, я забывал свое открытие, оно ускользало от меня вместе с первыми лучами реальности. И я страдал от этой утраты, быть может, сильнее, чем от утраты жизни…

Погрузившись в небытие, мы повторяем вселенский опыт, уходим не разгадав загадки, сменяя одно незнание на другое… А я – почувствуйте мой страх и трепет – имел шанс перешагнуть бездну. Бессмертие имени меня не волновало, мне нет дела до других, как, впрочем, и им до меня. Другой – это ад, но я бы выполнил предназначение, определив сокровенный смысл бытия…

И тогда я решил довериться словам. Рядом со шприцом я положил однажды лоскут бумаги и, собрав волю в кулак, приказал себе записывать увиденное. Закатав рукав, я влил ампулу, и быстро улетел на небеса…

Оттуда я увидел сплетенными в узел прошлое, настоящее и будущее, вечность, свернувшуюся, как собака, в кольцо, свою смерть и бессмертие. Я опять стоял на пороге прозрения, как вдруг мое «я» раскололось, точно горшок, неосторожно задетый на кухне, раздробилось на множество маленьких «я», рассыпавшихся горохом по полу. Каждое отвечало за часть меня: одно страдало от зубной боли (у меня тогда ныли зубы), другое мечтало разбогатеть, третье влюблялось, четвертое было моим рассудком, пятое – иронией… Лики моего «я» были похожи на обратную сторону вещей, на вывернутую ложку, таракана, отливавший бронзой канделябр, храм блаженной Варвары, колченогую табуретку, миску щей… Они кривлялись, жеманничали, галдели. А над всем этим, прилипшим к потолку тестом, сверзилось мое настоящее «я», холодное и бессмертное. Оно не думало, не мучалось, не надеялось, не ждало, не отчаивалось, не сострадало, оно – созерцало… Это, я понял, и была частица мировой души, Божья искра, которая правит бал. «Жизнь – забавная книга, - мудрствовало меж тем «я» похожее на гнома, – если читать ее с конца, смысл меняется на противоположный». «Конечно, - вторило другое, - воспоминания искажают факты, как старость – молодость…». «А при этом, - многоумно каламбурило третье, - героиня сидит на героине…». Я взял веник и стал заметать свои разбежавшиеся «я», как память заметает вчерашние дни. Они шарахались в стороны, а потом, как лягушки, попрыгали на потолок. Едва мне удалось собрать их в кучу, как они заполнили мир. Грань между «я» и «не я» стерлась, стеклянный колпак чужого разбился, и другой перестал быть для меня адом. И опять мне стало чудиться, что Вселенная бросила на меня тень разгадки. Я услышал хлопок одной ладони и стал лихорадочно записывать шифр бытия, опасаясь, что мое вечное перо иссякнет. Мне казалось, я превзошел собрания всех библиотек, из меня лилось, как из худого ведра, пока, опустошенный, я в изнеможении не свалился на пол…

Действительность забрезжила для меня только с рассветом. Я сидел посреди гостиничного номера, разгоняя затхлый воздух, надо мной сосредоточенно крутились крылья вентилятора. Я развернул скомканный листок. Зацепившись за края дрожавшими буквами, там была единственная фраза: «Всюду пахнет злом…».


1 Строчки – их сохранила иезуитская миссия в Чарджоу - принадлежат Лу Циню, христианскому поэту империи Мин.

 



- элементарий  
: Органон
: Литературный журнал

©
Органон

  дизайн : Семён Расторгуев , 2008
+ элементарий   размещение сайта: Центр Исследования Хаоса