Органон : Литературный журнал
 

  скрупулы
Блогосфера Органона

 

  Рождественская сказка и Снова о Рождестве 25.12.2007: ТАТЬЯНА ЛИПОВКИНА


Рождественская сказка

Хайме, друг и соратник короля Дитриха Бернского, на склоне лет решил покреститься и пойти в монахи. Чтобы братия не прибрала к рукам его имущество, он, что мог, сам раздал бедным, а своё оружие и доспехи спрятал поглубже в одной из пещер недалеко от Боденского озера. В монастыре он изо всех сил смирял себя, но не сильно в этом преуспел, хотя и очень старался. Говорят, что именно с ним произошла та история, которую потом стали рассказывать о Гильоме Оранжском. Случилось так, что неподалёку от монастыря поселилась разбойничья банда, взявшая за привычку грабить честных братьев - особенно по вечерам, когда те возвращались в монастырь с милостыней, собранный за день. Хайме, которого в монастыре называли братом Людвигом, долго пытался относиться к этому с подобающим философским смирением, как прочие братья, но в конце концов не вытерпел и пришёл к настоятелю за советом.

- Увы, сын мой, - в сокрушении ответил ему настоятель, - тут мы ничего не можем сделать. Устав запрещает нам сопротивляться насилию и велит отдавать ближнему всё, что этот самый ближний, будь он трижды неладен, у нас потребует. Посему умерь свой гнев и подчинись обстоятельствам.

- Скажите, отец, - не отставал брат Людвиг, - а до каких пределов я должен подчиняться обстоятельствам? Что делать, если эти мерза… если эти добрые люди потребуют всё, что другие добрые люди пожертвовали мне на нужды нашей обители?

- Ну, как - что делать? Отдать, разумеется.

- Всё до последнего гроша?

- Всё до последнего гроша.

- Хотел бы я, чтобы черти в аду жили по таком уставу, отче... А если от меня потребуют, чтобы я, к примеру, отдал свой плащ?

- Отдашь и плащ.

- А если потребуют рясу?

- Отдашь и рясу и благословишь того, кто её у тебя забирает.

- Ужо я бы его благословил, будь моя воля… А если он захочет нательную рубаху?

- И её отдашь.. хотя, честно говоря, не могу себе представить бедолагу, который бы на неё польстился.

- Ну, а штаны, отче? Что, я и штаны должен отдать, если они вдруг понравятся этим своло… этим бедолагам?

- Ну, об этом можешь не беспокоиться. Уж на что, на что, а на эту-то рвань уж точно никто не позарится

- И всё же, отче? Вдруг да найдётся кто-нибудь - что тогда?

- Ну.. штаны - ладно. Штаны, положим, я тебе разрешаю не отдавать. А теперь ступай и впредь не тревожь меня по таким пустякам.

А брату Людвигу только того и надо было. В ту же ночь он пробрался в заветную пещерку, достал из укрытия лучший свой пояс, украшенный серебром и дорогими камнями, подпоясал ими штаны под рясой, а наутро пошёл в таком виде собирать подаяние. На обратном пути его, как обычно, задержали разбойники и принялись чистить и потрошить.

- Любезнейший, отдай-ка нам эту кружку с монетами, а то она тяжеловата для тебя одного.

- Возьми, дорогой брат, и да благословит тебя Господь.

- Дай-ка, дружок, я сниму с тебя плащ, а то что-то ты оделся не по сезону и не по погоде.

- Сделай одолжение, дорогой брат, я сам хотел тебе предложить, да стеснялся.

- Эге! А может быть, ты и без рясы не замёрзнешь?

- Не замёрзну, дорогой брат, - весна нынче тёплая. Бери, если тебе нравится.

- Раз так, я бы и от рубахи не отказался.

- Бери и рубаху, дорогой брат. Мне ничего для тебя не жаль.

- Поистине приятно иметь дело с добрым и порядочным человеком! О! А это у тебя что? Пресвятая Богородица! Вы только взгляните, что носят под рясой бедные братья!

И разбойники вцепились в разукрашенный пояс брата Людвига и стали пытаться его сдёрнуть - разумеется, вместе со штанами.

- Нет, дорогие братья, - обрадовался брат Людвиг. - Так дело не пойдёт. Вот как раз штаны-то я вам и не отдам, коль скоро у меня есть на то официальное разрешение. Дайте-ка, дорогие братья, я вас благословлю по-своему, как умею.

Сказав так, он вырвал с корнем здоровенную колючую сосну и принялся махать ею во все стороны, сгребая разбойников в кучу, как сухие листья. И гоготал при этом, и радовался, как будто вернулись прежние времена, когда он был молод и часто предавался подобным забавам, ибо этому не мешал никакой устав. Нет нужды говорить, что с того дня разбойники оставили монахов в покое и обходили их обитель за три версты.

В другой раз обитателей монастыря стал притеснять местный герцог, и брат Людвиг вызвался потолковать с ним и воззвать к его совести и богобоязненности. Перед тем как идти к герцогу с увещеваниями, он извлёк из пещеры свой старый, насквозь проржавевший меч, протёр его рукавом, и ржавчина слетела с него, будто тонкий сой пыли, и острие ярко засияло под августовскими звёздами. Затем брат Людвиг подозвал своего коня, который пасся неподалёку в лугах и был так стар, что едва передвигал ноги. И конь приковылял кое-как на его зов, и брат Людвиг искупал его в озере, и почистил скребком, и поцеловал в морду, и конь, усмехнувшись, взвился на дыбы и стал носиться по лугу так, что невозможно было смотреть на это без головокружения. И брат Людвиг надел на себя доспехи, подпоясался мечом, вскочил на коня и поехал беседовать с герцогом о пользе смирения. А на другой день он пришёл к настоятелю и сказал, что дело с герцогом улажено, и более он их не потревожит.

- Как же он послушался тебя? - изумился настоятель.

- Его сразили острота и меткость моих аргументов, - ответил брат Людвиг и, испросив благословения настоятеля, отправился в сад - кушать яблоки и отсыпаться.

А под Рождество в монастырь пришёл некий странник, и был он стар и беден, но держался прямо, говорил с достоинством и знал множество историй и песен о прежних временах. И братья, собравшись вокруг него, слушали о подвигах короля Дитриха, и о том, как вероломный родич отнял у него земли и изгнал его в страну гуннов, и о том, как он победил коварного родича, но королевство своё не вернул и так и остался без крова, без имени и без друзей, из которых одни предали его, другие погибли в боях, а третьи умерли от старости. И так братья сидели и слушали бы до самой ночи, если бы не пришёл настоятель и не прогнал их в храм, готовиться к Рождественской службе. Один брат Людвиг не пошёл со всеми, а остался сидеть с бродягой, и оба сидели, и ёжились под зимним ветром, и дышали на руки, не глядя друг на друга.

- Господин мой, король Дитрих, - сказал брат Людвиг, - что же, значит, и Хильдебрандт умер?

- Да, - ответил бродяга. - Кто-то говорил, что его убил его же сын - по ошибке. А кто-то говорил, что это он убил сына, а потом умер от огорчения и скорби. Но поскольку конец "Большой песни о Хильдебрандте" утрачен, мы не можем точно сказать, кто прав… А я думал, ты меня не узнаешь.

- Кто - я? - обиделся Хайме. - Я узнаю тебя и через тысячу лет, в каком бы обличье ты ко мне не заявился. Но нельзя же тебе в твои годы всё скитаться по свету… пора уже и отдохнуть. Может, примешь постриг и останешься здесь?

- Да нет, я же вроде как язычник, - ответил с некоторым смущением бродяга. - Пусть уж всё останется, как есть. И в скитаниях, знаешь ли, есть своя прелесть.. Ну, правда, зимой это меньше чувствуется, зато летом…

- Хорошо, - сказал Хайме. - Дай мне три минуты, чтобы собраться. Ты ведь не торопишься?

И когда в монастырской церкви ударил колокол, они уже выходили из ворот, и ветер сыпал им на плечи мелкую ледяную крупу, и замёрзшие комья грязи скрипели и топорщились под ногами.

По дороге их нагнал ещё один бродяга, и они пошли втроём. И метель потихоньку утихла, и небо расчистилось, и стала видна Звезда.

- Эх! - сказал Хайме. - Всё же нехорошо я сделал, что ушёл, не побыв хоть немного на рождественской службе.

- Да, нехорошо, - согласился пришлый бродяга. - Но говорят, что Господь наш - везде.

- Я знавал одного отшельника, - сказал Дитрих, - который любил говорить: Господи, если ты везде, то почему я-то всё время оказываюсь где-нибудь ещё?

И всё трое засмеялись и закашлялись на морозном воздухе.

По пути им встретился ручей, ещё не прихваченный морозом, и незнакомый бродяга, достав из-под плаща чашу, зачерпнул из него воды и подал своим спутникам.

- У меня сегодня день рождения, - сказал он. - Выпейте и вы, братья, за моё здоровье.

Хайме, поколебавшись, отхлебнул и изумился:

- Вино!

- Рейнское. Самое лучшее, - подтвердил Дитрих, тоже попробовав.

- Я рад, что оно вам по вкусу, - сказал бродяга и, достав из-под плаща чёрствый ломоть хлеба, разломил его на три пышных пшеничных каравая; два из них отдал спутникам, а третий взял себе.


Снова о Рождестве

Были времена, когда я въезжала в Рождество на белой подушке.

Подушка эта специально предназначалась для поездок по тёмному, как туннель, и такому же длинному коммунальному коридору. Я укладывала её на пол, становилась на неё коленками и ехала, отталкиваясь поочерёдно ладонями, как вёслами, и созерцая проплывающие мимо окрестности. Коридор был узок, тесен и битком набит разными занятными вещами: старыми щетинистыми лыжами, самоварами, расчленёнными железными кроватями с шишечками и пружинами и громадными пиратскими сундуками, от которых ни у кого во всей квартире не было ключей. Иногда дорогу наискось перебегала мелким озабоченным шагом жирная, смутно знакомая мне мышь. Я поворачивала подушку, чтобы её не задеть, и мстительно думала, что когда-нибудь поймаю её в бутылку и целый день буду хвастаться ею подругам. Мышь только усмехалась в ответ на мои мысленные угрозы - она знала, что ничего подобного я никогда не сделаю, и презирала меня за мягкосердечие и бесхарактерность.

Рождество ожидало меня в крайней комнате, напротив ванной. В ванной этой висела, между прочим, картина, изображающая какое-то вздыбленное оскаленное чудовище с красными глазами и блестящей угольно-чёрной шерстью. Я любила его разглядывать, пока чистила зубы, мечтая при этом, что когда-нибудь у меня будет такая собака. Собственно, не так давно эта мечта в точности осуществилась… Но речь не об этом. Речь же о Рождестве. Вечно я норовлю уклониться в сторону от главного.

Рождество устраивала наша соседка по имени Анна Фридриховна Миттманн. Я знала, что она немка, потому что она учила меня понемножку немецкому языку. Больше я ничего о ней не знала. Она была фантастически стара, загадочна и страшна, как тётка Румпумпель - даже, пожалуй, значительно страшнее. Я приотворяла тихонько её дверь и заезжала в комнату на подушке, и мне навстречу пахло хвоей, воском, крашеной бумагой, пирогами и пряниками.

- Тётя Аня, а что такое Рождество? - спрашивала я у неё не раз и не два, заранее зная, что она не скажет мне правды.

- Это так раньше назывался Новый Год, - не моргнув оранжевым глазом, отвечала она и поправляла выкрашенную в невероятный апельсиновый цвет клочкастую шевелюру.

- А почему вы его справляете не на Новый Год, а раньше?

- Это такая старинная традиция. Я люблю старинные традиции. Я ведь и сама очень старинная, ты согласна?

Я была согласна. Я не сомневалась, что она сопровождала в походе короля Харальда Жестокого, и она же бежала, спасаясь от налёта унгров, в монастырь Святой Девы Схоластики под Клелем, который всё равно потом сожгли и разграбили, и она же торговала жареными каштанами на базаре во Франкфурте, и она же летала майским вечером на Броккен, подоткнув повыше юбки, как при стирке белья, потому что это вздор, что ведьмы непременно должны летать голышом - совершенно не обязательно. И её дважды топили в лошадином пруду, трижды пытались сжечь на костре, а во время второй мировой войны сослали на поселение в Сибирь, потому что фамилия её была Миттманн - с двумя "т" и даже двумя "н", как у Германа в "Пиковой даме". Впрочем, тогда я была мала и всего этого, конечно, не знала, но, как мне теперь кажется, догадывалась.

И она угощала меня сухими немецкими пряничками и толстой русской кулебякой, и поила розовым чаем с душистыми колдовскими травками, и ставила на магнитофон громадные круглые бобины, которые пели нежными детскими голосами про "танненбаум" и ещё что-то, такое же рождественское и непонятное. И на ёлке у неё висели игрушки - такие же старинные, как она сама, помнившие и Аттилу, и Лютера, и Бисмарка, и ещё многое другое, о чём можно было бы и не вспоминать. А за окном падал крупный сыпучий снег, светил жёлтый фонарь и ругался дворник. И было так хорошо, что хотелось, чтобы этот вечер не кончался до самых летних каникул.

- Тётя Аня, - начинала я новую провокацию, - а как по-немецки "Рождество"?

- Вот, - говорила она, показывая мне ветхую открытку с весёлыми толстыми детьми под ёлкой. - Читай. Ты ведь умеешь уже.

- Вайн-нах-тен, - читала я по слогам. - Винные ночи, что ли?

- Можно и так, - соглашалась она. Она на всё соглашалась, лишь бы не говорить правду. Впрочем, неправды она тоже умудрялась не говорить. И я, изнывая от её томительной уклончивости, пыталась найти ответ сама, разглядывая её древние открытки и книжки с ломкими страницами.

- Я знаю, - говорила я ей шёпотом, - про Рождество нельзя говорить, потому что оно Хрис-то-во. Про всё, что "христово" нельзя говорить. Можно только писать, и то сокращённо, чтобы никто не догадался. Про Рождество пишут "Р.Х." А про Пасху, когда куличики - "Х.В." Правильно я догадалась?

- Да, - соглашалась она. И мы с ней сидели, как в старинной катакомбе, и ели потаённо имбирные пряники, которые почему-то ничуть не претили моему твёрдому атеистическому сознанию, и слушали тоненькую, как колокольчик, песенку про "штиле нахт". И дворник за окном ругался так смачно и радостно, что хотелось пригласить его к нам и угостить пряничком за красноречие. И попугай в клетке под потолком скрипел, бормотал и сорил семечками. В Рождественскую ночь все звери и птицы, как известно, умеют разговаривать. Но этот попугай был и так говорящий и потому именно в эту ночь молчал - из принципа и упрямства.

Если у кого-нибудь тоже есть сентиментальные воспоминания о Рождестве, милости просим. Сейчас самое подходящее время для святочных историй.


- элементарий  
: Органон
: Литературный журнал

©
Органон

  дизайн : Семён Расторгуев , 2008
+ элементарий   размещение сайта: Центр Исследования Хаоса