Органон : Литературный журнал
 

поэзия
Блогосфера Органона

 

На Родине
30.07.2012 :
ВИТАЛИЙ ЛЕОНЕНКО

 

Виталий Леоненко

ЖИТЬ ДОЛГО

«В России надо жить долго»
(странный, но характерный афоризм)


Давай будем жить долго-долго,
пока нам во сне не приснится,
что земли раскрывается лоно –
принять нас, как яровую пшеницу,
чьи зерна, налитые солнцем,
согревают ладони.
И чего только еще не придется
увидеть на нашем веку...
Увидим, как враги – или, может быть, братья –
разграбят нами построенный дом,
и снова начнем
помаленьку его обживать.
Увидим, как первая яблоня, выросшая на пепелище
сада былого, как встарь, принесет
корзины антоновских яблок – сочных до слёз.
И со слезами
обнимем невестку, что вернется с чужой стороны,
нашего внука ведя за собою.
И нам еще времени хватит
ему показать леса, и луга, и холмы,
по имени всё называя:
вот – медуница,
это – мать-мачеха,
а там – в небо взгляни –
под солнцем летящая точка:
жаворонок. Слышишь: далёко звенит
хрустальный его колокольчик.
И удивительно будет смотреть,
как в ребенке, рожденном в изгнанье,
затеплится, словно свеча восковая,
память родства
с цветами, ручьями, ветрами.
И розово-сизая туча, на мальчика глазом кося,
будто пригожая, ласковая корова,
над полем июньским прольет
полное вымя дождя.
И земля, первый шаг узнавая
хозяина родового наследства,
отзовется таким урожаем,
каких не слыхали
в годы нашего детства…

И острее, чем в детстве,
будет воздух прозрачен
предвечерней порой уходящего века,
и далёко видны по равнинам пути.
Грудь задышит со свежею силой.
Дни, ускоряя свой бег,
новых потребуют сил.
Мы многое сможем.
Только сыновней могилы
нам не удастся найти
в стране безымянных могил.

(Декабрь 2010)


УХОД ЛЕЙТЕНАНТА

Полгода на эти «химии»
он ездил как на работу,
просто для очистки совести –
сделал, мол, что положено.

Обратно – вываливался из маршрутки.
Спасибо вам, люди! –
кто-то из мужиков затаскивал его на четвертый этаж.
Сколько ещё осталось?.. Скорей бы…
Завидев его, сынок
радостно погремушкой стучит по манежику.
В кресло упал:
- Люба! Блин, где тебя носит?
Разрезать, что ли, эти ботинки хреновы…

Но вот уже, кажется, близко.
Прислали официальный пакет:
«Уволен из вооружённых сил…»
Первая группа – но почему-то «в запас»…

- Лёша, а это не отразится
на пенсии по потере кормильца?

- Поживёшь – узнаешь…
Лично я у них ничего выяснять не намерен.

Пятые сутки Люба колет морфин.
Скоро.
С утра, как у мёртвого, глаза провалились.
Люба у телефона:

- Скажите, а будет салют?
…Нет, не при исполнении.
Но я почему-то считала…
Простите…
Да, конечно, мы отпеваем,
всё как положено.

- Уточните: отец Вассиан? Из Казанской?
От нас будет тоже
майор Карасёв из второго отдела.
Вам вручат медаль «За отличную службу».
Сыну останется память.

- Спасибо…

Полдень.
Священник, вызванный для причащенья,
читает: «Исповедуюсь аз, многогрешный…»,
про себя размышляя:
«Какой по счёту?
Трёхсотый… то ли четырёхсотый раковый…
Вот проклятая местность!
Во всём виновата, видать, экология».

Четыре утра. Люба на табуретке очнулась
от забытья.

…Пустые белки невидящих глаз.
Трепет ресниц.
Мычание.

- Лёша?!! Это – правда?

Мычание.

- Это правда? Родной! Ещё раз скажи!

Стон. Мычание.

-Ну, ещё, ещё повтори, милый!

Мычание. Стон.

Он отойдёт в седьмом.
А она не отойдёт до последней минуты,
за ним без конца повторяя
последний завет:

«Люба, люблю!
Люба, люблю!»

(Март 2009)


МАРТ. КАНУН СУББОТЫ

Свет мой, ты меня научи легко открывать
молочно-золотые страницы
берёзовой книги
над Окою
в час тишины
перед закатом

Свет мой, ты мне позволь прочитать
две или три строки – из тех,
что проводит твоё золотое перо
на прибрежных стволах ольхи
в час тишины
перед закатом

В час вечерней молитвы – хожу пред тобою,
позабыв про молитву,
по последнему снегу,
по безвестному потонувшему следу,
неразумный, потерянный,
в странной счастливой надежде

Над бегущим с откоса ручьем
женщина безмолвно внимает журчанью,
руки сложив над прекрасною ношей
восьмимесячного живота,
а у колен
– непоседа, маленький сын
щепочки, словно лодки, пускает
в дальние странствия,
по течению плещущих струй

Свет мой, ты сегодня молиться меня научи
на том языке,
на котором
совершается таинство
вашей вечерней беседы –

…женщина, ты, и журчащий ручей,
и младенец, притихший в утробе

(Март 2009)


ТИШИНА


Мальчиком я нередко ходил сюда по грибы, и каждый раз гадал, почему в этом месте никогда не поют птицы.
Здесь всегда стояла напряженная, звенящая в ушах
тишина.

Из рассказа жителя г. Медвежьегорска на месте массовых расстрелов 1930-х годов (Карелия, 2006 г.)


Как астматик в поту просыпается от удушья,
ты проснёшься под пятницу,
двадцатого марта,
в четвёртом часу
от тишины,
до боли звенящей в ушных перепонках.

И внезапно возьмёт за горло
такое недоуменье и ужас,
что впору звать соседей на помощь
по трубам центрального отопленья.

***

Тишина – в этом шумном доме,
среди этого города
– разве это возможно?
Тишина – в этом мире,
где озвучена каждая клетка?

…Молча дрогнет тополь на улице.
Недвижно уставился жёлтый фонарь.
Чёрно небо. И тоже молчит.
До горизонта – ни души и ни зги.
Тишина.

***

Тишина. Минус сто и бесконечность молчания
за оболочкой скафандра.
Тишина. На дисплее в реанимации
вздрагивает кардиограмма.
Тишина. Беззвучно движется крестик
автоматического прицела.

Тишина. Тишина.
На всей земле – тишина.

***

…Да, я помню, как стало вокруг удивительно тихо
за четверть часа до звезды:
как умолкло блеянье овечьего стада,
а Мария, вытянувшись на соломе,
отрешённо глядела на влажный, задымленный свод.

И ещё: когда мы вчетвером
плитою насилу задвинули устье гробницы
и стояли без слов
перед совершившимся фактом
непреодолимой беды.
Вот и тогда – не было слышно
ни ветра, ни птицы.
И только от тяжкой обиды
пульс колотился в висках.

***

Это было давно. И я тупо сникаю
в забытьё, чтобы через четверть часа
пробудиться в удушье,
как ударом кнута,
настигнутый чувством греха
и испугом
новой, ещё неизведанной боли.

…В тополиных усталых руках,
как младенец новорождённый, сияет звезда,
и от края небес –
до земного последнего края:

Тишина. Тишина. Тишина.


МОСКВА – ТВЕРЬ.
СТАНЦИЯ «МОСКОВСКОЕ МОРЕ»

Сергею Стратановскому

Тощие тела берёз-доходяг,
ладные шинели и будёновки елей,
лозняка комсомольская поросль…
Заборы, снега, провода,
лай собачий, и снова – снега и снега…
Льдами Московского моря
погребена Тверская земля…
Родины милой
потоп окаянного прошлого

Матушка Анна-княгиня,
воплем утробу не рви:
небо оглохло от треска пожаров
и грая вороньего.
Саваном снежным покрыты
голые ребра твоих городов.
Мужняя дерзкая сила
нашла, наконец, утоленье
не на полотняных твоих простынях,
а на пахучих еловых ветвях,
у Спаса Всемилостивого,
под белокаменною плитою

Услышь, об отмщеньи молящая
безумная женщина,
пророческой книги глагол:
Дондеже мимоидет гнев Господень,
схоронися,
птенцов укрывая от бури,
сокрушающей на Ливане высокие кедры.

Слышишь, ломит дубравы
исполинского роста
отрок пламенноокий,
неведомые пролагая пути
до Дуная и до Лопской земли,
до Мунгальских улусов
и до торосов Ледовитого моря

Слышишь топот,
вбивающий в землю людские сердца?
То скачут на ликвидацию
антинациональной крамолы
аглицким чёрным сукном
по мерке обшитые
кавбригады спецназначенья
со знаком метлы и пасти собачьей

Слышишь бодрый бой барабанов
Преображенских полков?
Визг весёлый пилы и рубанка?
Молодо пахнет и пряно
виселиц в Новодевичьем
свежеоструганный брус

Слышишь, под флейту и тамбурин
маршируют, вытягивая носок,
мальчики-кантонисты –
батюшки белого царя
православно-пионерские
боевые дружины

Слышишь птичий посвист картечи?
Свинцом засевает барон Клюгенау
дикого Кавказа ущелья.
Нависли над притихшею Вильной
громады византийских соборов –
цивилизации православной форпосты…

Слышишь? Транссибирской дорогой
до сопок Маньчжурии
ревут эшелоны…

* * *

Светает. В нетопленой спальне,
всхлипывая, дрожит тело княгини,
изломавшей ногти о половицы

Сереющий воздух утра
разрезая гудком,
петербургский проносится поезд
березником, ельником,
снегами, снегами, снегами…

(Март 2009)


ВРЕМЕНА ГОДА

Наша любовь так бережно
нам отмеряла радость,
как в ювелирной лавке
взвешивают алмазы

впрочем, на первый раз
это было почти роскошно:
в количестве трёх вечеров
неяркого петербургского августа,
с беседой о чём-то совсем не о том,
и двух или трёх
робких, непонятых взглядов

пять лет разлуки –
и странная встреча
на вокзале,
среди толпы, атакующей кассы.
Первое рукопожатие
и слово, которым
было сказано решительно всё:

«Знаете, я сама себе удивляюсь:
ведь я вас нисколечки не боюсь.
Мне сейчас кажется,
будто вы – моя мама...»

потом был плацкартный вагон
и разговор,
канувший в забытьё
под перестук колёс

утром, проснувшись,
я нашёл свою голову
у тебя на коленях.
Ты с удивительной нежностью
её обнимала
словно ребёнка

а ещё я отчётливо помню,
как однажды, на исходе зимы,
в ночной темноте
мне навстречу струились
два тёплых потока,
и наполняли всё моё тело.
То было тепло твоих глаз

но в марте,
требовательно постучавшись в дверь,
угрюмая смерть вошла,
чтобы молча, без объяснений, исполнить
порученную ей работу

и наши свиданья
переместились в сосновую рощу,
где без посторонних глаз,
в какой-нибудь полдень бабьего лета
можно было прилечь ненадолго
рядом с тёплым холмиком,
осыпанным хвоей

без сожаленья
уходили прожитые осени, зимы и вёсны…

а сегодня
– нет, не во сне –
белым днём, наяву

мы сидим друг против друга
за покрытым клеёнкой столом
на виды видавшей
питерской кухне

ты, как когда-то,
слушаешь мой рассказ
о чём-то совсем не о том

а у меня
в сердце звучат
родные до самозабвенья слова:
«Как удивительно,
ведь я вас нисколечки не боюсь…»

вот, на краю
замерло время

и после минуты
трепетного равновесия

мы оба, повинуясь какому-то зову,
выходим на улицу,
где автомобильный оркестр
изо всех сил разучивает
сложную симфонию судеб…

ты идёшь в мастерскую, забрать из починки
летние туфли для мужа;
я – следую плотному распорядку
трёх с половиной часов
до московского поезда

чтобы утром
открыть глаза
навстречу слепящей мокрой метели,
среди которой
мы расставались с тобой
семнадцать вёсен назад.

(Март 2009 года)

ВЕЛИКАЯ СУББОТА

«И первому убо пребиша голени, и другому, распятому с ним. На Исуса же пришедше, яко видеша Его уже умерша, не пребиша Ему голений. Но един от воин копием ребра Ему прободе, и абие изыде кровь и вода».

(Теперь в таких случаях производят контрольный выстрел
в голову или в сердце.)

Священник, крестясь, прикладывается губами
к истёртому бархату книжной доски.

* * *

Ворота – будто со дна морского
чёрные корабельные ребра.
Щеколда с насечкой.
Ларь с мукою в просторных сенях.
Сито из прутьев, сплетённое дедовыми ещё руками.

Об этот дом обломали когти
глад, и мор, и междоусобная брань,
раскулачивания, госзаймы, денежные реформы.
И мировой финансовый кризис
уползёт от порога, скуля,
как побитая шавка.

К празднику выглажены занавески
из мерного лоскута,
купленного в коопторге
в середине пятидесятых.
Ризы старинных икон
серебром мерцают в углу.
На столе – пасха с изюмом
и блюдо тёмно-красных яиц.

Престарелая девушка
с мелко заплетённой седою косою
вдоль стана, прямого как вековая сосна,
и крест её материнской любви –
младший брат,
тщедушный семидесятилетний подросток
в пучеглазых очках,
полуслепой и оглохший
с голодной зимы
сорок первого года, –

в зябкое утро Великой субботы
стоят над заржавленным остовом железного века –
века-трактора, века-комбайна,
сдохшего на молотьбе человечьих костей.

Стоят над бездомной, сиротскою родиной,
над поросшим быльём
перегноем четырёх поколений.

Стоят в бедных и чистых одеждах
перед телом и кровью
на кресте умолкшего Бога.

Исповедь.
«…Да жила ли я, батюшка, век?
Или видела сон?
Жизнь моя кончилась за год до войны.
Мне было двенадцать.

Напротив камвольной фабрики
ледоходом поломало мостки.
Папа был инженером – он лазал чинить
по плечи в студёной воде.
(А куда было деться?
Время такое… в два счёта –
уголовное дело «по факту вредительства».)
Он умер, а младшему
ещё не исполнился год.
И той же весной у нас пала корова.

С тех самых пор – уж не я,
вместо меня другой человек
ходит словно во сне
по веленью какого-то голоса…
Этот голос
звучит будто мамин, спокойно и строго:
«Груня, теперь делай вот это…
А это ты сделаешь так…»
И та Груня, другая, не я,
делает, изо дня в день.
Но сон уж подходит к концу,
а жизни не было вовсе.

Вы мне жить обещаете там –
с Господом, с папой и мамой,
и с любимым братиком Федей,
что погиб на войне, –
пусть будет, как Богу угодно.
Мама сказывала,
покойник-дедушка ей говорил:
«Бога бойся и чти.
Но лучшей доли не жди ниоткуда.
Делай, что положено делать,
ничего не ожидая взамен».

Он умер ещё до её замужества,
в двадцать первом году,
под подушкой детям оставив
на неделю ржаных сухарей…

…Батюшка, нет!
На Бога мы отродясь не роптали –
нету на нас такого греха».

Брат и сестра, с лицами, чистыми
словно умытые к празднику окна,
причастятся таинственной крови
этого странного,
всегда горько молчащего Бога,

и, поднеся священнику
по обычаю вознагражденье, –
пасху, и лукошко яиц,
и сторублёвку в конверте, –
в круг возвратятся привычный
земного своего бытия –

к писку цыплят
и несмелым росткам
огуречной рассады

***

а священник, вернувшись домой,
до вечернего благовестного звона
ещё успеет прочесть
на северокавказском портале
сводку последних событий
с именами мятежников, кто сегодня

контрольным выстрелом
в голову или в сердце
в ходе успешной боевой операции
навсегда обезврежен

(Апрель 2009 года)


ПЕРВОЕ МАЯ

(Петербургская элегия)

Расставанье с любовью, это –
ослепительный луч
первого майского утра.
Скамейка, мокрая от росы,
где солнце встречают двое,
рядом с дремлющей на карауле
башней Инженерного замка.

Расставанье с любовью, это –
когда перед зеркалами витрин
блестящие бусы примеряет Сенная
под затаённые вздохи таджикских дворников.

Это – когда выставлен
двойной частокол оцепленья на Невском,
и глухо из динамиков звучит «ура»
организованного марша партий и профсоюзов.
Это – когда, по командировке из Гдова и Тихвина,
приступают к несению патрульной службы
загадочные, как календарь с Монной Лизой,
русые девы в серых пилотках.
Когда, заметно стесняясь,
держит перед собою студентка
портрет с атлетической грудью
дзюдоиста-полковника – секс-символ
ещё до сих пор
самой танковой в мире державы.
Когда слёзы давятся в горле
под оркестровую медь
несмешной пародии
с не предусмотренным в замысле
финальным обрушением сцены…

Расставанье с любовью, это –
тридцать четыре секунды
нашей с тобою судьбы,
в подарок от светофора
на переходе через площадь Восстания.
Это – у обрыва платформы,
у врат чебуречно-лимонадного рая,
последний глоток
уже невозможного счастья.
Это – разогретое солнцем купе,
где за стеклом открывается
безмерное синее небо

и, словно синее небо,
отражаясь в каждой моей частице,
смотрят твои глаза.

Ты очень похожа на нашу с тобой
родину. И всё равно
я точно знаю, что уже никогда
не разлюблю тебя.

(Май 2009)


ПОЯС ОРИОНА

Три звезды, как три ангела,
стояли над тихо искрящимся снегом
в ночь нашей подростковой влюблённости.

Мы сидели на койке, не шевелясь,
и шептали, как в ближней палате, сейчас,
умирает малыш. Накануне
добрая нянечка нас уверяла,
что ночью на заснеженном поле
сядет вертолёт из Москвы
с самыми лучшими докторами,
и непременно
мальчик будет спасён.

Веря, не веря,
в полночь, на тайном свиданье,
мы с любимой, прижавшись друг к другу плечом,
трепетали от присутствия смерти,
будто шарики ртути, разлитого всюду.
И колыхалась, как тонкое пламя, надежда на чудо.
Но неподвижно стояли три звёздочки в нашем окне.

А в половине шестого
мы расстались, не глядя друг другу в глаза,
так и не услыхав
дальнего рокота небесной машины.
Лишь по коридору, в молчанье,
железной каталки прокатились колёса
и глухие прозвучали шаги.

Эта давняя ночь
мне припомнилась нынче,
в поздний час,
на улице в римском предместье.
Тянет сыростью. Дымно.
Тлеет в забытом костре
ветхий пальмовый лист.
Еле заметные в темноте,
тянутся из-за ограды
веточки абрикоса.
Проходят в занавешенных окнах
тени жизни. И живые звучат голоса.
А впереди, из распахнутой дали
в глаза мои смотрят
три молчащие ангела,
три звезды,
неподвижно и строго.

И в груди,
сдавленной грузом стыда,
не погасает надежда.

Я не в силах тебе передать,
насколько состояние это
мне кажется невероятным.

(Март 2010)


ПОРТРЕТ ИЗ ВОЗДУХА

Мне поведали эту странную жизнь,
когда я признался,
что разлука с родиной
кажется нестерпимой.

- Вот и Алёша, –
задумчиво сказала Франческа, –
именно так говорил.
То было давно,
когда я, молодая девчонка,
работала в университете Витербо.
Он был талантливый лектор
и милый сам по себе.
Но студентам не давали покою
Алёшины гомосексуальные увлеченья.
По временам с ним случалось
что-то ужасное, и он исчезал
то на неделю, то на две.
Первый раз
я подумала, будто он умер,
и искала повсюду.
А коллеги, смеясь,
мне говорили: «Спокойно!»
Это было
то, что у вас называют «запой».
Он говорил мне: «Франческа,
Есть страшная вещь – ностальгия.
Змея, что кусает так неожиданно,
так больно,
что на свете, кажется,
ничего не бывает больнее».
Впрочем, судьба у Алёши
была изначально трагична.
Началом беды
в его детском сознанье
стал час, когда немецкий солдат
у него на глазах изнасиловал мать
в оккупированной новгородской деревне.
И после она не могла
сыну в лицо посмотреть
и умерла еще до прихода красных.
От чего? Я не знаю причины.
Как и того, почему ещё раньше
он лишился отца. Но его
Алёша не помнил, а военное горе
так и осталось перед глазами.
А потом в детском доме
его изнасиловали самого.
Он был очень красивым подростком.
Его сняли однажды в кино,
и этого оказалось довольно,
чтобы директор детдома
мстил ему как врагу,
и непременно довел бы его до петли…
Алёшу спасло, что одинокая дама,
переводчик с английского, усыновила его,
желая иметь при себе
красивого юношу.
Как бы там ни было, с нею
он получил образованье,
приобрёл замечательный вкус
и большую начитанность.
Я точно не помню теперь,
где Алёша работал: в каком-то театре.
Были жена и дочка. Но он
фиктивно женился на итальянке,
потому что в России, как говорил,
ему не дышалось свободно.
А самым сильным его искушеньем
был не алкоголь,
а молодые мужчины.
И здесь, в университете,
это стало даже слишком известно.
Ещё он возил за собой
огромную библиотеку.
И многие годы спустя
из Витербо мне написали,
что не знают, как избавиться
от внезапно свалившейся книжной горы,
что никому не нужна оказалась
по смерти одинокого русского.
И тогда я узнала: он умер
по дороге из Генуи,
куда ездил единожды в год
к той фиктивной жене.
И после какого-то разговора
в поезде с ним приключился инфаркт.
И, к сожаленью, коллеги
мне так и не смогли сообщить,
где он похоронен.

Алёша, получая зарплату,
если не пил, в тот же день
тратил её на подарки,
на улице незнакомым
женщинам покупая цветы,
а детям – конфеты. Однажды
я упрекнула его, зная, что он
не оставляет даже на пищу.
Он ответил: «Франческа, поверь,
мне больше было бы толку
себя до конца раздарить
на розы и шоколадки,
и очень жаль, что я не цветочная клумба
и не конфетная фабрика…»

Этот словесный портрет
мне слепила Франческа
из воздуха жаркого римского дня
на Тибуртинском вокзале.
И мимо текли
разноплемённые, разноцветные толпы
в разверстое жерло метро.
И тысячи глаз –
чёрных, синих, оливковых –
смотрели сквозь трубы
тоннелей и коридоров
в туманную даль иммигрантского счастья.

А через шесть с половиной часов
я оставил Алёшу
в снежно-пустынных полях
подмосковного неба,

чтобы, ступая на землю
нашей Родины милой,
более не томиться
воспоминаньем печальным.

(Август – сентябрь 2010)


ВЛАДИМИРКА. ПОЛДЕНЬ

Озеро плещется в листьях ракит.

Купола отблеск на повороте
в глаза ударяет меня.
Мелькнув, догорела в болоте
березняка головня.
Владимирка. Молнией по окну
бежит изломанный блик.
Владимирка, тобой измеряю длину
любой из дорог моих.
На землю с острых твоих коленей
вставая, словно дитя, удивленно,
обвожу пепелища дорожных селений
взглядом жалостливо-отчужденным.
Здесь жила баба Вера,
вот здесь – баба Липа,
там – Гордеева Дарьюшка.
Кто-то из них
еще коротает остатние дни
на желтизне государственных простынь.
А чей-то обугленный остов
откопали под пеплом
в черном провале подполья.
И в наступавшее лето
на отсырелых угольях,
будто зеленые свечи,
теплились тополиные детки,
сияли новорожденные клены.
А по осени дурно запахло паленым:
курами-гриль, шаурмой,
шиномонтажною мастерской.
Огни развлекательно-торгового центра
взлетали, как деревенский пожар…
Вера, Дарьюшка, Липа…
Много ли толку
в подушечных всхлипах
того, кто трусливо сбежал
отсюда, с тонущего корабля,
видя, как обрушивалась земля
у кромки ваших могил,
вырытых нетрезвой рукою
сына, соседа – любого,
что следом, на свете не мешкая долго,
за вами вдогон уходил….

Сейчас у перекрестка дороги
широкой улыбкой двери раскроет
«Пятерочка». В начищенное стекло
сияет кокарда, и дышит теплом
кобуры свино-кожаный глянец,
и щек пламенеет румянец
инспектора-крепыша,
довольного службой, собою,
цепочкой своей золотою,
что девушки любят, и жизнь хороша.
И пока еще нам мигает
красный глаз светофора,
зачарованно наблюдаю,
как тонкие свечечки топольков,
что на Дарьюшкиных угольках,
там, где нынче – парковка,
отражаются в сиянье счастливом
микроавтобуса из Коврова,
играют в вороных переливах
плавных линий «Тойоты-Королла».
И росою покрыт серебристой
корпус новенькой «Ауди»,
причалившей там, где, бывало,
слепая старуха – вековая невеста,
что жениха не дождалась
со второй мировой,
в полдень, июльской порой,
натруженный серп у калитки
в столбик забора втыкала…

Душно. Внутри очумелая грусть
рифмой привычной тянет слова:

Русь

Ну и пусть

Не вернусь

Пьяная клонится голова.

Слипшиеся глаза размыкаю снова:
солнце, жарой заливая салон,
пластик кресел расплавить готово,
Словно молния, по квадратам окон
пробегает изломанный блик.
Но скажите, что дает еще силу
зелени этих кленов и лип?
- «Лига Света» – ответствует логотип
специализированного магазина.
Балашиха. Слева по трассе
озеро плещется в листьях ракит,
справа – Ленин под серебрянкой блестит,
разоружен и совсем не опасен.

На сиденьях переднего ряда
как фонарик, прикрытый ладошкой,
мерцают зрачки и сережки,
и в поцелуе колеблются волосы –
его, цвета ореха лесного,
ее, цвета спелой пшеницы…

Пробка за пробкой. Белые полосы.
Сумасшедших лучей перегрев.
Измайлово. Автомобилей нервные толпы
озабоченно встречает столица
по-старинному томной
тенью сухопарых дерев.

(Август 2011)

ИДЕТ ВОДА

(Памяти Яны Дягилевой)

Спаси меня, Боже, ибо взошли воды до души моей.
(Псалом 68)

Чего б не жить, дуракам…
(Янка Дягилева. Придет вода)


Двадцать лет без тебя. Срок велик или мал?
Старший сын бы уже возмужал.
А была если б дочка,
то внука, глядишь бы, уже принесла в подоле.
Только ведь не осталось – ни дочки, ни сына,
ни внуков. И твоя-то уж память простыла
в одичавшем саду и в холодной золе.
Здесь никто не живет. И затянуто пылью окошко
чердака, где давно позабыт-позаброшен,
в паутине и сырости, плюшевый зайка
ждал, да так и не дождался хозяйку.

Помню, годы спустя, среди месяца мая,
я стоял на том кладбище, вовсе не зная
ни имени твоего, ни судьбы, ни могилы…
И крестов и надгробий ряды уходили,
сквозь березы и сосенки, в дебри тайги,
как в такое же утро, сквозь хвойную рощу,
ты ушла без возврата в студеную толщу
молчаливо текущей сибирской реки.

Ты в поношенных джинсах и курточке синей
шла навстречу потокам вселенского ливня,
но не слышал вокруг ни один
и не видел с тобою в безумных виденьях
всепоглощающий вал наводненья
на просторах российских равнин.

Будто ключик радиста затонувшей подлодки,
голос твой телеграфной морзянкой тревоги
бьет по струнам и нервам, сердцам и мозгам.

Почему мы не слышим? Зачем мы не слушаем?
Иль оглохли в конец наши сонные души?
Мертвые души…

И чего б нам не жить, дуракам…

(Декабрь 2010)

НОЧНОЕ

Печальна плоть, увы, и книги надоели...
(Ст. Малларме)

Книги на полках сразу далекими стали.
И путешествий желанных, кажется, не совершить.
И былая молва многомудрых собраний
в памяти мухой осенней шуршит.
Ласки любви, словно листья, опали.
Что же осталось?
Остались пять веточек хризантем –
дивных, темно-багряных. И хлеб на столе
тих, как ребенок, что спит в пеленах,
пахуч, как увядание трав над рекой.
И остра, как сердечная боль,
эта радость – в утихнувшем доме ночном,
созерцая хлеба округлый покой,
с багрянцем цветов в изголовье,
вспоминать, как янтарно-медовый
облетает каштан за окном.

(Ноябрь 2011)


* * *

Но я ведь совсем не умею петь.
Мне и словами не рассказать.
Мне бы только молча смотреть.
Мне бы только не умирать.

В воздухе вязью пишет ольха.
Блещут в далекой печи угольки.
Пепельной тучи вздыхают меха.
Тихий уход молчаливой Оки.

Молча являясь одна за другой,
Звезды садятся на берегах.
Бережно тьма укрывает огонь.
Хрустко по снегу ступает нога.

Только молчи. Уходи и молчи.
Белой тропой между черных стволов,
Туда, где незрячие льются ключи,
Где ночь в тайниках уложила лучи,
Идешь и молчишь. Идешь и молчишь,
На черном читая сетчаткой зрачков.

(Декабрь 2011)

НА ГОРОДСКОМ ПРАЗДНИКЕ

Выйду на улицу, гляну на село:
Девки гуляют, и мне весело.
Раньше я гуляла в зеленом саду,
Думала, на улицу век не пойду.

Пришла. В душном вечере городском
средь запахов пива и одеколона,
средь праздногулящего поля людского
безуханным, забытым стоишь васильком,
еще ожидая милостей от природы,
от уходящего солнца, от непришедшей любви,
надеешься: но опущены плечи по-вдовьи,
и пятилетняя Аня, обнявши колени твои,
сторонится детской шумно играющей стаи,
уткнувшись лицом в твой темно-синий подол,
чтоб одинокой тебя не оставить
в гомоне потных раскрасневшихся толп.
Блеск ее кос, шелест атласного банта
на синем платье твоем, в свете последнем заката.
В свете последнем заката стал васильковым
серо-стальной габардин милицейских рядов
(а помню: был на весь город один участковый);
в руке твоей колоски тимофеевки вместо цветов.
Тульи фуражек лиловы в свете последнем заката.
Дым шашлыка. Выдыхают моторы бензиновое тепло.
Зыблется над головою надувное небо эстрады,
под солнцами ламп виснут тяжкие гроздья шаров.
От усилителей смолкли бессильно сверчки луговые.
В сумрак притихшего поля отступаю один.
Синеголовик в травах зажег свечи свои голубые,
В синюю даль над рекой улетает утиный клин.
Куда вы, родные? июль на дворе, не студёная осень.
- Летим мы туда, куда время и небо уносят крыла…
На синем платье твоем – спелым колосом Анины косы.
Туда, где в темной воде остывают песчаные косы,
вслед теней и облаков сырая тропа пролегла.
Вслед теней и облаков, и окликов утиного лёта…
А ты остаешься, и Анины руки тебя замыкают кольцом.
Что мне до тебя? – летописцу последнего лета
эры Черной Луны, Плутона и Желтых Весов.
Я стану писать камышом на пергаментах лунных,
забывши кириллицу и славянскую молвь,
чтоб тайны доверить ижорским напевам и рунам,
узьгуму, кубызу и гуслям вотяцких холмов.
Я книги из кожи и лыка пущу по Лопасне и Восьме,
я запалю мятежи в чащах бобровых застав…

…Желтое зарево праздника. Золотом Анины косы.
Твои луговые колосья
слепящим ожогом в глазах.

(Июль 2012)


НА ЗЕМЛЕ

Между мной и тобой
стремительно сокращается расстоянье.
И время сжимается, словно земля,
когда за плечами
еще не раскрыт парашют.
Впрочем, я трус,
мне трудно представить себя
в прыжке с парашютом. Но все же…
если я долечу…

Знаешь, я не видал,
как к воротам родным
приходит солдат
с четырехлетней войны:
как это возможно – войти и обнять.
А мне б на коленях стоять.
Не на полу – на земле, не поднимаясь
на ступеньки крыльца.
На земле, как Раскольников.
Ведь не перед тобою одною
мне умолять о прощенье.
А перед землей и водою,
не поднимая лицо от стыда.
За всех – и за всё,
за каждое дело и слово,
за то, чего не стереть никогда
из книги былого.

Лишь молча стоять на коленях,
руки твои целовать.

(Ноябрь 2010)


 
 
: Органон
: Литературный журнал

©
Василина Орлова
Василина Орлова

  дизайн : Семён Расторгуев , 2008
размещение сайта: Центр Исследования Хаоса