Органон : Литературный журнал
 

  опыты
Блогосфера Органона

 

  Сострадание 10.10.2008: ИЛЬЯ ВЕВЮРКО
теплотрасса

Анализ непосредственного переживания

Я вполне отдаю себе отчет в том, что взялся описывать неописуемое. Философ духа - это фанатик хирургии, который берется препарировать точку. Но есть и другой взгляд. Может быть, нам удастся добраться до точки, аккуратно разрезав то, что ее окружает. Скажу осторожнее: добраться не до точки, конечно, а до того места, где свет интеллектуальных лучей становится нестерпимым, свидетельствуя, что духовное близко.

Широко распространена трактовка, согласно которой люди (за некоторым исключением), обладают особым органом сострадания, и занимается он тем, что проецирует чьи-то переживания на наш эмоциональный аппарат, а мы в результате испытываем рефлекс, который выцеживает из нас щемление в сердце, деньги или ласковое слово. Конечно, это очередной околонаучный миф, но положим, что такое имеет место быть. Однако на что я не соглашусь, так это на то, чтобы назвать подобную операцию состраданием. Может быть, это какой-то вид симпатии, или явление привязанности, и можно долго еще копаться в ящике с категориями, но уж оставьте сострадание нам.

Сострадание, безусловно, есть какое-то переживание. Чем именно мы его переживаем, науке неизвестно, однако переживание это вполне осязательно, как и всякое. Оно не сродни жалости и милости: жалость хочет прекращения страдания, а милость хочет полить раны обезболивающим. И то, и другое мы вполне можем и должны испытывать к людям и к животным. И то, и другое было бы оскорблением по отношению к Богу и святым. Тогда как охарактеризовать эти чувства, которые мы (некоторые из нас) испытываем к мученикам и Распятому Христу? Как охарактеризовать семь ядовитых стрел, пронзивших сердце Богородицы, безмолвно стоявшей там, на Голгофе? Если бы Она хотела прекращения страданий Искупителя, Она билась бы в рыданиях неумолимого бессилия. Если бы Она хотела утешить, хотя бы немного утолить адское пламя, охватившее душу Ее Сына, Она говорила бы слова утешения, которые остались бы запечатленными в Евангелии. Но Она молчала. Молчала и тогда, когда небо и землю потрясло полное отчаянья восклицание: "Боже Мой! Боже Мой! для чего Ты меня оставил?" Ни единого слова подкрепления и ободрения не слетело с Ее уст. Зачем Она стояла там? Чтобы добавить мук Умирающему, Который должен был видеть (рефлективные) страдания Своей Матери? Бессердечен и бесславен муж, который придет посмотреть на роды, где его ребенок будет рвать утробу его жены, чтобы на ее глазах лишиться чувств в самый момент явления в мир нового человека!

Богородица не просто стояла напротив орудия казни; Она предстояла Кресту, как и мы предстоим Ему на Литургии. Разве сердце доброго христианина не пронзает стрела, когда в храме воцаряются торжественные мгновения таинственного Претворения, и перед нами является безвременная Жертва? Но разве это сердце, пронзенное святой болью, не озаряется в то же самое время трепетной радостью? И разве это не есть страдание? И разве это не есть лучшая участь? Итак, страдание - лучшая участь? Страдание страданию - рознь.

Сострадание есть чистое страдание, и оно исключает всякое желание остановить боль, потому что сострадание - самоцель. В этом его потрясающий феномен. Просто страдание, как противное естеству насилие, переживается исключительно негативно; его можно терпеть, но нельзя им жить. Страданием можно только умирать, если вечно - то вечно. Привыкнуть к нему нельзя, потому что, коль скоро я привыкаю к боли, я теряю право называть ее болью. Сострадание же есть, или, скорее, подразумевает под собой нечто позитивное. Можно и нужно им жить, и скажу, забегая вперед, что, когда исчезнет страдание, преображенное сострадание останется и наследует Царство.

Необходимо здесь заметить, что Иисус на Кресте ни в коем случае не сострадал павшему человечеству. Кому-то Он, безусловно, сострадал и сострадает, но никак не всем из тех, кто искуплен, или имеет быть искупленным, или уже отказался от Искупления Его кровью. Христос был распят за преступников, совершивших такое преступление, которое карается единственно смертью, - измену. Он Сам пострадал за всех нас, претерпев полагающиеся нам муки, включая самое страшное - богооставленность. Но сущей нелепицей будет утверждение, что Он сострадал нам в наших гипотетических адских мучениях. Когда сострадание - Его неотъемлемое чувство, то что, Он обречен вечно мучиться вместе с Иудой и Иродом? Вообще сострадать преступнику - самое дурное дело. Не почему-либо, а потому, что от сострадания недалеко и до сочувствия (в сущности, это одно и то же). А сочувствие - и это очень важно - духовно есть соучастие.

Мне кажется, что ключевое место в романе "Преступление и наказание" - это момент, когда Соня понимает, кто убил старушку. В этот момент ее лицо становится похожим на лицо Лизаветы: какой-то детский испуг. И что происходит с Раскольниковым? Он пугается! "Ужас ее вдруг сообщился и ему: точно такой же испуг показался и в его лице…" Так вот, я убежден, что только с этого, именно с этого момента Соня может начать сострадать Раскольникову. До сих пор она может его лишь жалеть. Не нужно искать подтверждения моих слов в тексте: литература вообще вольно обращается со словом, quod non licet философии. Я имею в виду, что, при всем желании, мы не можем переживать светлого чувства сострадания по отношению к тому, кто к этому не готов. И здесь нужно добавить к словам о том, что сострадать преступнику - самое дурное дело, еще и то, что сострадать преступнику - самое невозможное дело. Преступник всегда одиночка; сочувствуя ему, я просто становлюсь преступником, и приставка "со-" теряет значение.

Я понимаю, конечно, что моя трактовка сострадания слишком своеобразна, и многие словари по какой-нибудь этике с ней не согласятся; но моя цель - показать, что, по моему разумению, значит сострадание в христианстве, и именно в православном христианстве.

Когда в житии святого мы читаем о страшных муках, которые отворили ему небо, можем ли мы сострадать ему? Или мы можем только восхищаться его заслугами? Если наша цель - снискать милость и жалость, мы можем и ограничиться милостью и жалостью, оставив остальное, сверхчеловеческое, святым. Мы можем петь ему и кадить, нисколько не соучаствуя в его подвиге, и таким образом святость уже станет профессией, престижной и общественно полезной, но вполне олигархической.

Мы можем объявить суеверными (или остроумными) байками рассказы о его чудесах и превышающих меру человечности мучениях, и довольно быстро стать "святыми" путем присвоения такого опустошенного названия. Так святость будет поглощена мерой нашего обычного ничтожества, а Богу с Его бесконечностью останется подобающее место на таком расстоянии, чтобы никто не вмешивался в личную жизнь другого.

Мы можем, наконец, стремиться к их идеалу и к ним самим, силясь понять то великое и странное, чему учит нас их пример, вполне сознавая, что понять это никаким способом невозможно. Никаким, кроме сострадания.

Сострадание не есть ответная реакция организма на видимую боль, причиненную подобному ему. Не есть оно и желание остановить чью-то боль, ни даже стремление помочь утешением. Все эти прекрасные, Богом данные чувства суть только добрые наклонности высокоорганизованного животного.

Сострадание же есть узнавание, оно возможно лишь между теми, кто уже знает друг друга, оно есть развитие этого сокровенного знания. Хотя такая встреча, такое узнавание может произойти и совершенно внезапно, впервые в жизни, однако будет оно именно узнаванием. Не может быть поэтому никакого опыта сострадания, и тем более степени его, но любого проявляющего его оно причисляет к лику святых. Как же это объяснить? Ты встречаешься с ней где-то в глубинных тайниках твоей души, так близко, что ее боль становится твоей болью, ее радость - твоей радостью; словом, ты узнаешь ее, как самого себя. Но при этом нет никакого слияния, то есть, никакой подмены. В своей сущности она остается абсолютно иной, ты не чувствуешь вместо нее, но - сочувствуешь с ней. Кто это? Любая чужая душа, и любой дух, и, дерзну сказать, Сам Бог. Да, мы не лишены права сострадать своему Богу, мы даже назовем это своей священной обязанностью, но обязанностью, исполнить которую можно только свободно. Сострадание - это согласие (очень верное и поистине музыкальное слово: со-гласие). Церковь - это наше согласие. Мы соединяемся там в одно тело, готовые сострадать и сорадоваться друг другу. И если бы сострадание продлилось вечно, мы не отказались бы от него, хотя веруем, что ему суждено воскреснуть ликованием. Святость завоевывается именно состраданием. У него много путей, а история всегда готова предоставить новые; но тот, кто без этого творит чудеса, - не более чем чародей, медь звенящая.

Притягательна мистика; притягательно и отсутствие всякой мистики, особенно когда не видишь прячущейся за этим сугубой мистичности (и когда видишь - тоже). Но наша, восточная христианская мистика не притягивает меня, а заставляет остановиться в недоумении. Для этого не обязательно выказывать познания в исихазме - достаточно просто задуматься над нашей литургикой. Всю бесовщину Востока со множеством его теорий и практик вполне можно зафиксировать где-то в сознании; и сентиментальность Запада иногда поспособствует тонкому воспитанию чувств. Можно, сидя в тантрических позах, делать умные пометки на полях мистических излияний выдающихся кармелиток или за чашкой чая анализировать бультманнского Иисуса; но такого "соблазна и безумия", как у нас, я не встречал нигде. Энергии Божества, просекающие весь мир, исполняющие все и являющиеся верным совершенно непосредственно - нетварны! Более того, они, невидимо освящая наши иконы, позволяют нам прикоснуться к святым и, страшно сказать, - Самому Богу, так что люди, почитающие себя просвещенными, свято убеждены в том, что мы фетишисты. Причащаются, или мнят, что причащаются, на Земле многие, но никому из тех не придет в голову сказать, что огонь, попаляющий терние - это не просто созданная Богом с помощью Воплощения порция благодати, а Благодать Самого Бога.

И не преувеличением будет сказать, что Евхаристия была именно тем, что сформировало западного и православного человека как тип. И именно как разный тип. Безусловно, мы принимаем всего Иисуса в себя самих. Безусловно, это таинство Божественной любви. Безусловно, любя своего ближнего, мы и его целиком принимаем в себя (хотя, конечно, не в том же смысле; однако не зря две заповеди следуют одна за другой). Итак, западный индивидуализм - не что иное, как неправильная Евхаристия. Человек (как и Бог) не принимается в душу, а проглатывается в нее, подобно пилюле, и все то, что даст эта пилюля, до последней капли будет "сотворенным", то есть, критерием будет внешний эффект, полезность. Иными словами, это не взаимодействие, а приложение, не согласие, а согласованность. Отсюда католики оправдываются делами, а протестанты, которым надо было выиграть время для других дел, - верой. Мы же оправдываемся состраданием.

Мы бродим вокруг да около, силясь ухватить его хотя бы зрачком глаза, но оно ускользает и остается невидимым. Сколько величественных произведений культуры создавали руки человеческие, силясь возбудить в себе это; но все полеты Икара не поднимались выше животных инстинктов, добрых и злых. Почему же ни одному верующему не придет в голову приникнуть хотя бы к краю рафаэлевской "Мадонны"? Потому что она создана для рассмотрения. Вдумаемся, как это, в сущности, ужасно: она создана для рассмотрения! И пусть она прекрасна чистотой и материнством, пусть все недоброе умолкает перед ней - но она создана для того, чтобы ее видеть, для того, чтобы размышлять о ней, чтобы радостно заметить, как пристыженные инстинкты ретируются в подсознание, и вознести хвалу обоим творцам. Парадоксальным образом, иконы создаются вовсе не для того, чтобы их видеть. Иконы создаются для того, чтобы иметь возможность увидеть и прикоснуться. Здесь нюанс. Если картина поднимает бурю неких чувств, которые захлестывают собою тину других, то перед иконой молкнут вообще все чувства. Или я ничего не понимаю, и уже запах ладана мне претит, и лучше уйти отсюда, или я прорываюсь куда-то, в какой-то иной мир, который отличается от нашего только тем, что я могу поставить свечку перед Богородицей. Да, именно перед Богородицей! - не перед Ее изображением, или качеством, или неувядающей красотой, а перед Ней Самой, настолько лично, настолько близко, что здесь, в иконе, Ее не меньше, чем на небесах. Что же, мы - идолопоклонники? Так думали иконоборцы, загоняя Бога и святых за монотеистическую трансцендентность. Но мы прекрасно знаем, что идол в мире - ничто.

Бытие Бога по своей сути для нас абсурдно. Мы никак не можем примерить на себя бесконечность. Она существует для нас только в абстракции. Этот абсурд рождает священный ужас, которым восторгается Кьеркегор. Но энергия Бога - Его способность любить - таинственным образом делает Его бытие самым непротиворечивым и ясным. Точно так же и бытие мира для Бога - ерунда. Вспомним: человек был создан потому, что Богу не с кем было беседовать. Это следует понимать буквально. И человеческий дух - его маленькая, но самостийная способность любить - делает существование человека - и всего мира - исполненным смысла даже в глазах Божества. Трансцендентное становится имманентным. Каким образом? Через сострадание. Сострадание - это явление любви, ее непосредственное действие. Сострадание есть истинное прикосновение и причастие - без смешения или, наоборот, обособления. Оно объединяет так, что невозможно разъединить: ведь это не только единая мысль, единая воля, но и единое чувство. В то же время, ни один не поглощает другого - потому что оба приносят себя в жертву. И христианин, приступая к Чаше, помнит, что принятие крови Христовой означает пролитие своей. Нетварная Благодать настолько иная, что никак не может смешаться с тем, кто ее принимает. Поэтому любовь Христа и Церкви - вечно девственная, и Церковь, даже имея таких чад, как мы, остается юной. Однако не найдется такой безумец, который бы сказал, что Богородица - бесплодна. Целомудрие не есть позорное бесплодие. Как же, плод без совокупления? - Через сострадание! Монахиня и старая дева - не одно и то же. Монахиня - не только дева, но и мать. "Умеющий вместить да вместит".

Но я не монах и в монахи не иду. Просто мирянам нелишне знать, где самое сердце их Церкви, куда им ходить залечивать раны, в том числе обновленческие. Однако женатые получат участь не много худшую, чем воздержники. Как? Через сострадание.

Чтобы не быть неправильно понятым, я замечу, что сострадание - не есть испытывание идентичного чувства, подобно как согласие не есть копирование голоса. В противном случае это потеряло бы смысл: оба ощущающих были бы поглощены каким-то безликим миром ощущения. Опасная ересь утверждала, что якобы Отец страдал на Кресте вместе с Сыном. Это лишает нас или единения с Сыном, либо - Самого Сына. Я бы определил догмат - как то, что существенно для Бога и человека. Так вот, Троица - это не только наш способ понимания Бога (напротив, можно было бы найти способы попроще), а это Сам Бог, Каким Он Себя знает. Познание Троицы для нас - возможность уподобиться Богу в Его знании. Итак, если бы три Личности, обладающие одной сущностью, имеющие одну волю, одно согласие и чувство, переживали Свое бытие совершенно идентично, то не свели бы мы их в одну личность, даже на словах утверждая три? В том то и дело, что, имея одинаковым все, Лица Божественной Троицы ощущают это по-разному. Но не так по-разному, как иные люди, имеющие привычки и пороки воспитания, а по-разному в плане личностном - чтобы не сказать больше и не впасть в богохульство - как Отец, Сын, таинственно от Него рождающийся, и Дух Святой, от Отца исходящий. Как же, спросят меня, Они могут иметь все общее, включая природу и нрав, а при этом испытывать сие по-разному? Я отвечу: через сострадание. Разложить неразложимое совершенно невозможно. Здесь та граница, где удивляющий свет становится нестерпимым. Привыкнуть к нему можно, только испытав это в себе самом, только сострадая. Тогда различится в сознании иная личность, и ее боль, ее радость почувствуются чем-то своим, чем-то невещественным, что крепче и реальнее всякого вещества. Что ж, испытывает ли это сам автор? Не так ли я, как протестантский богослов, который говорит о невидимом с полным законным спокойствием относительно его окончательной невидимости? Я, однако, убежден, что никакой православный христианин, даже такой малоопытный, как я, не лишен тех мгновений, вполне соценных вечности, когда сострадание становится ясным, как день. В такие мгновения мы сознаем, где Бог, и где истинная вера, и уже не нуждаемся в философии.

Итак, я попытался разобрать то поразительное и неизъяснимое чувство, которое является знаком и значением истинного христианства. И мы поняли, что самая суть этого переживания заключается в со-чувствии, а сочувствие - такая невозможная вещь, которая делается возможной только в любви. Сострадание - это одно из проявлений любви, даже одно из ее названий. Я хотел показать через это, как следует понимать христианскую любовь, которая выше веры и надежды потому, что соприкасается с чаемым непосредственно.

 

 
: Органон
: Литературный журнал

©
Органон

  дизайн : Семён Расторгуев , 2008
  размещение сайта: Центр Исследования Хаоса